ПОЛИТИКА КОНФИДЕНЦИАЛЬНОСТИ

 

-1-

            Утром мы были на открытии велопробега. Моему другу полагалось выстрелить из стартового пистолета. Я стоял в толпе зевак на противоположной стороне площади, разделенной велосипедной полосой, и смотрел на него сквозь блики солнца, отраженные от шлемов велосипедистов. В какой-то миг мне даже показалось, что он выглядит неожиданно хорошо и на его щеках проступил румянец. Ослепленные бликами телохранители недовольно поругивались.

            Мы часто так выходим куда-то. Мой друг говорит, что всегда чувствует меня в толпе, даже если не видит. Обычно я держусь на приличном расстоянии – на расстоянии приличия. Это все равно, как если бы он был женат, а я был любовницей, опасающейся скомпрометировать его при посторонних. Но все еще сложнее, поскольку подчинено политике строжайшей конфиденциальности.

            Наконец, раздается хлопок, и велосипедисты срываются с места. Газеты сообщили, что это традиционный пробег, но я не помню, чтобы в прошлом году мы были на подобной акции. Охранник моего друга Паша потирает взмокший затылок, провожая спортсменов завистливым взглядом. Вот где свобода, а не усеченные отрезки привычных маршрутов – до трибуны, до машины, до двери здания городской администрации. Лицо Паши мне знакомо так же хорошо, как лицо моего друга: он дольше всех в охране. Его лик – луна рядом с солнцем, картина небесного свода без него не может быть полной.

            Я наблюдаю, как через толпу Паша движется к самому дальнему охраннику. Тот, видимо, новенький. Мой друг никогда не обсуждает со мной ни свои дневные дела, ни, тем более, работу службы безопасности, но всегда приглашает на такие вот мероприятия. Может, ему хочется верить, что толпа не враждебна, что в ней есть хотя бы одно доброжелательное лицо. Теперь он смотрит не вслед велосипедистам, а на пистолет с коротким стволом, задержавшийся в его руке. Озноб возбуждения пробегает по моей коже.

            С другой стороны площади установлен большой экран, на котором транслируют ход велопробега. Толпа, наблюдавшая за стартом, постепенно растекается. Паша возвращается, окидывая взглядом поданный автомобиль. Все. На этом спортивное мероприятие для моего друга должно закончиться, на финише кубок победителю будут вручать уже другие городские чиновники. И вдруг снова звучит хлопок. Какой-то театральный, нарочито бутафорский. Я отступаю в толпу.

 

            Велопробег транслируют еще на нескольких экранах и даже на плазмах подземки. Только вечером официальные СМИ сообщают об убийстве вице-мэра. Сообщают сухо: работал киллер, следственные версии не разглашаются. Я пью коньяк у телевизора, потом нахожу виски. Просыпаюсь в три утра.

            Все эти годы мы встречались конспиративно, а теперь – так же конспиративно – он меня покинул. Оставил ради нового любовника, невесты, работы, ада, рая или следующего воплощения – мне все равно. Он меня бросил. Вот что я чувствую. Хочется, чтобы он приснился и рассказал, доволен ли. Но снится чернота, подернутая белесым туманом. И это явь. Это утро.

            Можно считать, что он все-таки выбрал работу, политическую карьеру, влияние своего отца, его связи. В конце концов, это его убило, это отняло его у меня. А мне нужно начинать новый день.

            Новый день, как обычно, начинается не с конспиративной стороны, а с самой что ни на есть легальной. Я работаю менеджером в банке, в отделе депозитов. Мой собственный депозит хранится в другом банке. Нашему финансово-кредитному учреждению я не доверил бы даже дырявых носков.

– Говорят, Савченко хлопнули! Слышал? – спрашивает коллега Юлечка из-за соседнего стола.

            К ней подсаживается клиент, но она все еще смотрит на меня вопросительно.

– Ты слышал?

            Да-да, у моего друга было имя: Сергей Савченко. Конечно. Сергей – мое любимое имя. Сережа… В сочетании с «хлопнули» это осознается тяжело. Юля не может знать, но действительно – «хлопнули», как будто из того же стартового пистолета. Или как будто рядом раздался залп салюта, но не рассыпался в небе искрами.

– Да, хлопнули.

– Никак с этими выборами не успокоятся! Мафия!

– Похоже.

– Всего девять процентов годовых? – клиентка вертит в руках распечатку с новыми банковскими ставками.

– А вы сколько хотите?

– Двенадцать было.

– Это когда было? Уже давно нет таких ставок! Девять при вкладе на два года – максимум! – отрезает Юля.

            Женщина морщится.

 

            Сережа… Сколько нагромождений на имя – должность, марка автомобиля, новости, застывшая приветливая фотография на всех экранах, глыба памятника, цветы, соболезнования. Все лишнее, Сережа, все лишнее…

– Савченко укокошили! – обсуждают в курилке.

            Привычные жаргонизмы сыплются на меня еще несколько дней – «замочили», «угрохали», «тюкнули», «пристукнули». А ведь не так все было. Мой друг просто вздрогнул от неожиданного хлопка, обвел ищущим взглядом редеющую толпу, и его запоздало закрыла спина охранника. Отвернувшись, я все равно почувствовал отчаяние Пашки – не успел, а ведь уже подали автомобиль. Вот и все, что было. Хлопок, растерянный взгляд моего друга, чужое отчаяние. Это потом уже охранники бросились осматривать улицу, обыскивать дома напротив, проверять перекрестки, тормозить автомобили.

– Проклятые бандиты! – слышится от бабушек в метро. – Обещали пенсии повысить, и не повысили!

            О моем друге уже не говорят. В бандитском городе у людей есть проблемы и поважнее. Они не знают, что у меня был всего один любимый друг. Мой Сережа…

 

            Через неделю в официальных новостях начинают озвучивать обещанные  версии. Фактически все следственные версии, по всем уголовным делам, сводятся к шаблонным формулировкам: «профессиональная деятельность», «политические мотивы», «личные интересы». Что на самом деле написано под каждой рубрикой в папке дела, неизвестно. Но в этот раз зрителям не предлагают опознать киллера по фотороботу и не обещают денежного вознаграждения за предоставленную информацию. Может, дело уже раскрыто, а может, следствие зашло в тупик и там остановилось, остается только догадываться.

            Это не будоражит меня, как не будоражат документальные фильмы о давно умерших знаменитостях. Подробный рассказ об их жизни не способен изменить моего представления о них, сложившегося задолго до обнародования скабрезных деталей их биографий. Намного больше меня волнует скандальный развод известного адвоката с женой. В прессе то и дело мелькает информация о том, как жестоко он избивал ее, горячо и вдохновенно защищая в суде других – таких же жертв насилия. Она, конечно, была сукой. Конечно. Он так ее описывает. И он отсудил у нее дом. Почему-то я долго думаю над этим. Насколько искусно и азартно человек может играть роль, которая позволяет ему выжить, – роль защитника, вице-мэра или банковского клерка? И как долго он может играть? Не разъедает ли роль человека изнутри, как неизлечимая болезнь? Это волнует меня, потому что адвокат – не безвременно усопший герой документального кино, а живой человек, которого разоблачили, но который все равно продолжает свою игру, остается хладнокровным, уверенным в себе – повторяет журналистам раз за разом, что его бывшая жена была сукой и ему не оставалось ничего другого, как отсудить у нее дом и отказаться от ее ребенка, усыновленного ранее. Это отвлекает меня. Я читаю интервью с одними и теми же акцентами в нескольких газетах, то и дело натыкаюсь на бородатую рожу этого адвоката в телевизоре и отмечаю, что его история очень быстро вытесняет из информационного поля  убийство моего друга. Имя Сережи прекращают трепать в новостях, словно отпускают – в безвоздушное пространство небытия.

 

-2-

            Пожалуй, я слишком погрузился во все это. Воскресенье решаю провести дома, на свежем воздухе. Небольшой дом в предместье требует постоянного ухода, как немощный родственник. Уже пять лет я живу здесь, но он все еще продолжает преподносить мне неприятные сюрпризы в виде неожиданных поломок и непредвиденных расходов.

            Солнце успело выжечь клумбу с весенними цветами. К началу июня погода полностью обнулила майские результаты. Я выдергиваю пожухлые стебли и вскапываю грядки заново. Под лопатой визжит металл. А ведь я не в первый раз копаюсь на этой клумбе.

            Что может быть зарыто перед домом? Допустим, у прежнего хозяина не было тут цветника, а был небольшой сад, густо поросший жасмином. Я копаю глубже, но железяка, скрипя под лезвием лопаты, уходит в сторону. «Бах! – представляю я. – Эхо второй мировой. Граната нашла своего фашиста». От клумбы остается воронка, когда, наконец, на дне вырытой ямы я вижу цепь, рядом с которой белеют кости черепа. Идиот, который жил тут раньше, закопал сдохшую собаку вместе с цепью! Волочил он ее мертвую что ли? Выходит, я разбил клумбу на кладбище домашних животных и теперь зачем-то разрыл могилу…

            Казалось бы, пустяк… Но я бросаю лопату на кучу вырытой земли и возвращаюсь в дом. Он тащил свою мертвую собаку за цепь в яму? Брезговал? Не мог снять с животного, служившего ему верой и правдой, тяжелое железо? Не мог отпустить ее душу в собачий рай налегке? Идиот, трижды идиот! Я бы запросто мог снять с мертвого Сережи и цепи, и одежду, и всю мирскую шелуху – я бы не побрезговал, и у меня не дрогнули бы руки…

 

Звонит мобильный, и высвечивает знакомое «Сережа». Я смотрю на номер. Кажется, что Сережа не умер, что все случившееся – просто шутка, розыгрыш или предвыборный трюк. Сейчас я сниму трубку и услышу его приглушенный, конспиративный голос. Он скажет, что улетел отдохнуть на Майорку, звонит мне по роумингу и тратит чертову уйму денег на то, чтобы поговорить со своим любимым. Не хочется разрушать иллюзию, но я отвечаю.

– Ты дома? – спрашивает кто-то без предисловий. – Мне нужно тебя увидеть.

– Кто это?

– Павел Дворжак. Я был охранником Сергея Константиновича.

            Молчим оба.

– Знаешь меня? – спрашивает он снова.

– Знаю, – признаю я. – А ты адрес знаешь?

– Да. Через час буду.

            Нет никакой конфиденциальности. Если о моем существовании знает Паша, значит, знают и все прочие. Газеты? Телевидение? Интернет? Тогда почему все молчат? Почему не поливают грязью Сережино имя? Почему отец Сережи до сих пор не приказал убрать меня? Или наоборот: почему до сих пор не пьет со мной чай по выходным, разделив печаль о невосполнимой потере сына с его симпатичным любовником? Я пытаюсь обдумать это быстро, но мысли осыпаются, как сухая земля по краям могилы.

            Паша появляется даже раньше, чем обещал. Я надеваю очки и иду к калитке. За калиткой – незнакомая мне «мазда», но Паша – знакомый. Лунный лик с осиротевшего небосвода.

– Здравствуй, Паша.

– Здравствуй, – он выпрямляет плечи, словно отряхивается от автомобиля, и не подает мне руки. – В дом пригласишь?

            Я киваю. Вряд ли я смогу оказать сопротивление бывшему спецназовцу, если он захочет войти. Лучше быть вежливым. Паша окидывает настороженным взглядом развороченную клумбу.

            Войдя в дом, останавливается в кухне, садится без церемоний.

– Ты знал, что Сережа у меня бывает? – спрашиваю я.

– Это ладно, – он отмахивается. – Дело сейчас в другом. Я этот «секретный» телефон еще на площади у него забрал и спрятал. Милиции в это дело соваться не нужно.

– Понимаю.

– Да понимаешь, конечно. Еще бы ты не понимал! Огласка контактов сейчас только навредит. Поэтому у милиции свое следствие, а у меня – свое. И я его до ума доведу.

– Понимаю.

– Константин Михайлович в курсе всего, конечно. И к тебе, Митя, у нас есть очень серьезные вопросы.

            Я тоже сажусь.

– А много там номеров было?

            Странно, как путаются мысли. Первая мысль – о контактах Сережи. О его прошлых изменах. О других любовниках. О нестертых номерах. О конфиденциальной стороне его жизни, засекреченной даже от меня. Вторая – о фамилии Дворжак. Мне кажется, это чешская фамилия. Но Паша совсем не похож на славянина – он высокий, смуглый, с короткими черными волосами и карими глазами. В его лице нет славянской мягкости – оно сложено из резких, прямых и острых линий. Впервые он не кажется мне лунным ликом, отражающим чужой свет. Он словно померк и стал совершенно отдельным – самостоятельным, беспризорным небесным телом.

– А ты не догадываешься, сколько еще номеров там было? – отвечает мне вопросом.

– Что? Номеров? Нет. У каждого своя жизнь.

– Ты был в тот день на площади.

– Был, – я не отрицаю.

– И ничего не видел?

            Что значит «ничего»?

– Ты там тоже был. Мы все там были.

– Мне твой фейс таким знакомым кажется, как мебель в кабинете Шефа, – бросает Дворжак сквозь зубы.

– Он приглашал меня часто – постоять статистом в массовке. А других приглашал?

            Паша молчит. Наверное, он не рассчитывал, что я тоже буду задавать вопросы.

– Послушай, мне противно копаться во всем этом, а уж тем более – отчитываться перед Константином Михайловичем, смотреть ему в глаза, рассказывать о ваших говнозамесах. Но его убили из его же пистолета – из личного, который хранился у него дома. Он часто отпускал охрану, и мы знали, почему. Но даже если я за это получал прибавку к зарплате – моя совесть не чиста, я виноват перед ним, я его не уберег. Но от кого не уберег? От гниды, которая смогла воспользоваться его же оружием! Он доверял этой гниде, а я не должен был. Но я был уверен, что вы… бесхребетные, не способны на серьезный замес. Ты очки давно носишь? Сколько диоптрий?

– Со школы. Минус три.

– А на клумбе что закапывал? Пистолет?

– Да, чтобы заколосился.

– Ты бы шутки не шутил, Митя, – сердито предупреждает Дворжак. – Я не прокурор. У меня свой суд, и свой приговор будет.

– То есть тебе и доказательств не нужно?

– Нет, доказательства нужны. Тут ты прав. Думаю, пистолет был в пакете, чтобы не привлекать внимание толпы.

– Вполне возможно. Я такое в кино много раз видел. Можно и вообще от бедра из пакета. Да? Тем более, никакой толпы тогда уже не было.

– Я ведь могу и не один приехать, и задать вопросы более жестко…

– Я уверен, что ты и один можешь более жестко. И все по списку признаются в убийстве. Отчего же не признаться? Страшно, Паша.

– Что-то я не вижу, чтобы тебе было страшно.

– Потому что моя совесть чиста. Я не виноват перед Сережей. Я не предавал его. Не подводил. Я его любил.

            Дворжак поднимается.

– Бред собачий. Я тебе еще позвоню, если понадобишься.

 

-3-

Но он не звонит.

Где же беспощадный прессинг? Где садистские пытки? Где моральное давление? Паша не продемонстрировал ничего, кроме собственной неуверенности. И чем больше я думаю об этом, тем яснее становится ситуация. Его расследование – даже отдельно и без участия милиции – способно поднять шум. Поэтому прессовать он не имеет права. Может только пригрозить и пронаблюдать за реакцией собеседника. Но одними угрозами очень сложно прорваться к истине, все равно, что крикнуть ночным кошмарам «Выходите и стройтесь!»

            Я думаю, нужна ли истина мне самому, если она глубока и черна, как высохший колодец. Нужно ли знать всех фигурантов тайной телефонной книги Сережи? Знать, скольких еще «доброжелательных лиц», кроме меня, приглашал он на площадь? Сережа – не Данко, вряд ли он мог кому-то осветить путь своими пламенными речами. Оратором он был никудышным.

            Мотивы старика, инициировавшего расследование, конечно, понятны – найти убийцу сына. Пусть даже – убийцу беспутного сына, не оправдавшего его надежд. Но мотивы Пашки ввязываться – дело темное. Гложет чувство вины за плохо сделанную работу? Мотивирует щедрая оплата? Но вникать в контакты убитого гомосексуалиста и отчитываться по ним перед стариком – это нелегкая миссия. А Пашка взвалил ее на себя.

            Что он чувствовал раньше, когда Сережа отпускал его на пути к кому-то, в какой-то очередной «замес»? Отвращение? Облегчение? Тогда он оставлял часть Сережиной жизни нефильтрованной, а теперь пытается отфильтровать быстро, пока связи не остыли окончательно.

            Сколько номеров было в телефонной книге? Много ли? И смог бы я сам встретиться со всеми этими людьми? Когда-то мне казалось, что я запросто могу дружить с его бывшими. Я жаждал сближения с теми, кого Сережа когда-то выбрал для себя. А потом стал понимать, что, кроме бывших, есть еще «параллельные», «настоящие», видеть которых мне совсем не хочется, не хочется даже допускать саму возможность их существования. Но Сережу было не исправить, и я прекратил расспросы и расследования. Теперь этим занимается Пашка. И ему это должно даваться легче. Он не любил…

            Был верен, но не любил. Не предавал, но и не спас. Ему тоже нелегко, я знаю. Пашка очень похож на отличника, привыкшего получать только высшие баллы. Я звоню на Сережин номер, чтобы услышать кладбищенскую мертвую тишину, но трубку снимает Пашка.

– Что? Вспомнил что-то?

– Нет. Узнать хочу, как у тебя дела.

            Он вздыхает вместо ответа.

– Я не посторонний, Паш.

– Я знаю, что ты не посторонний. Но если ты ничем не можешь помочь, значит, посторонний. Нет от тебя пользы.

– Приезжай просто.

– Что? Какого хрена? Тут и без тебя – забот полно!

– Симуляция следствия? Все равно, что симуляция исследования Марса.

– Ты меня напрасно идиотом считаешь, Митя. Я свое дело делаю.

– Ну-ну.

            Над акцентами стоило задуматься. Ему следовало бы выделить «делаю»: что бы ты ни говорил, а я все-таки делаю. Но он выделил «свое». Голос подвел его, подвел. Следствие – это его личное дело, его вендетта. А ко мне, конечно, презрение. Но я умею разбираться в презрении. Это презрение не к гею, а к неравному игроку, к бесполезному статисту.

            «Паша Дворжак, я тебе пригожусь».

            Я отсылаю это смской на Сережин номер. Вспоминается, как Сережа уносил телефон с собой в ванную, когда принимал душ, пряча от меня свои контакты. Я убеждал себя, что и сам не хочу ничего знать, не хочу вникать в его связи. А если бы вникал, мог бы, действительно, сейчас пригодиться.

 

            Видел ли я то, что было на площади? Смотрел ли я на него пристально? Скорее, нет. Мне всегда было стыдно смотреть на него – видеть таким, каким он был. Не потому, что в последнее время он подурнел. И раньше – упитанный, с большой задницей, блестящей лысиной, орлиным носом и тонкими губами, он казался мне торопливо составленным из разных пазлов. Я был уверен, что это заметно окружающим, что человек с такой внешностью не может претендовать на серьезную политическую карьеру или важный муниципальный пост. Но еще более стыдно мне было от того, что именно эта внешность привлекала меня так жадно, так жарко. Неказистые черты ослепляли меня, словно солнце.

            Странный это был стыд – и за него, и за его неумение выступать на публике, и за себя, наблюдающего и оценивающего с точки зрения стороннего наблюдателя, и за себя, загипнотизированного, влюбленного, предельно возбужденного одним его присутствием. Именно это чувство многослойного, жуткого стыда всегда заставляло меня опускать глаза перед Сережей.

 

            Вечером неожиданно приезжает Пашка.

– Ты по работе или по личному делу? – бравирую я.

            Но он смотрит почти враждебно.

– Какие у меня с тобой могут быть личные дела? Говори, что вспомнил.

            Теперь он осматривается в комнатах – не украдкой, как в первый раз, а более спокойно, открыто. Только рассматривать особо нечего – мне никогда не жить шикарной жизнью.

– Ничего не вспомнил. Моя память не хранит деталей.

            Пашка садится на привычное место – к кухонному столу.

– А писал зачем?

            Я не отвечаю. Он разглядывает меня оценивающе.

– Не понимаю, что Сергей Константинович нашел в тебе…

– А в других что?

– Другие… да. За этим ты меня позвал – расспрашивать? Вижу, что «другие» очень тебя интересуют.

            Я пожимаю плечами.

– Тебя бы интересовали любовники твоей девушки?

– Покойной?

– Это все равно.

            Пашка молчит.

– Не знаю, – произносит, наконец. – Я на Константина Михайловича работаю, пока идет следствие. А дальше… смерть на совести – это плохое резюме. Это в лучшем случае – охранником в банке.

– А со следствием что?

– Думаю, на почве ревности.

– Что? Ты серьезно?

– Уверен. Тут никакой политической борьбы нет. Кто-то ревновал его, разузнавал о «других», не смог ничего выяснить и убил, чтобы убить в себе ревность. Но ревность как раз и не убил, и продолжает расспрашивать…

– Очень остроумно. Только не думаю, что из ревности нужно убивать на виду у дюжины охранников, на центральной площади.

            Пашка глядит рассеянно – сквозь меня.

– А я бы смог, – говорит вдруг. – Мне иногда очень хотелось его убить. И смотреть я на него не мог спокойно, вот как не мог на Сталлоне смотреть в детстве. Вроде и сладко, и гадко, и противно, и стыдно, и завидно, и тошнит. А это – дисквалификация. Это – в лучшем случае – в отель камердинером. Двери подпирать.

            Теперь я не могу смотреть и на Пашку. Когда кто-то озвучивает твои мысли, они словно повисают петлями в воздухе – лезь в любую.

– Ты любил его, Пашка. Ты любил его…

– Все эти ваши заморочки пидорские, эти ваши штучки. Не думаю, что любил. Но всякий раз ревновал, когда он приказывал из машины выйти и обратно топать. Всякий раз готов был его убить, когда оставлял на каком-то перекрестке.

– Да как же можно без любви ревновать?

– Ревности разве недостаточно? Разве ревность мала сама по себе? Или это только приложение в любви или сексу?

– Я не знаю.

– Конечно, ты не знаешь, потому что у тебя всегда было что-то еще, кроме ревности. А у меня – только мое следствие. И иногда мне кажется, что я веду его против себя самого.

– Водки выпьешь?

– Я же за рулем. И утешать меня не надо. Тем более, что ты все еще в списке подозреваемых.

 

-4-

            Если я в списке подозреваемых, зачем тогда мне рассказывать все это? Откровенность за откровенность? Око за око? О, нет, это не мои традиции.  

            Пашку самого словно немного убили – не до конца, но оставив пулевое навылет – свистит сквозняк в сердце, заставляет жаловаться посторонним, подследственным, третьим лицам.

            Впервые со времени смерти Сережи мне хочется плакать… Но Пашка, внешне отстраненный, а внутренне – вовлеченный в это дело до предела, почему-то не задается самым важным вопросом. Зачем вице-мэру, пусть даже промышленного центра, нужна была персональная охрана? Почему старик настаивал на том, чтобы его сына стерегли и берегли, как драгоценный клад, а не живого человека. Сережа даже не был убежденным политиком, просто числился в списке лидирующей партии. Вечный принц Чарльз при живой королеве. Проект человека, которого не было. А кто был вместо него? Кто отпускал охранников на перекрестках и доплачивал им за молчание? И легко ли было играть по этим правилам – конспирации и конфиденциальности – с Пашей, с подчиненными, с электоратом, с отцом практически до сорока лет? Играть в мальчика, которого куда-то продвигают, опекают, поучают. И все ради безоблачного благоденствия, дорогой машины, заграничного отдыха. Так просто, без контроля, отец не позволил бы ему жить роскошно, а без роскоши Сережа не мог…

            Это я могу обходиться пятью сотками земли и клумбой на кладбище домашних животных. А как не хочется быть сильным! Как хочется быть мальчиком, жить под крылом отца и тайно шалить с другими мальчиками. Тайно и так… гипнотически привлекательно – даже для непосвященного сурового спецназовца Пашки.

            Я понимаю это. Я понимаю это, выслушивая клиентов в течение бесконечных рабочих дней. Я понимаю это в часы-пик в переполненном метро. Я все понимаю, и поэтому никогда, ни за что не осуждал Сережу.

 

Была тайна, о которой знал отец и которую пытался скрыть от других. Он приставил к сыну охрану – для круглосуточного контроля. Но и охрана знала о развлечениях Шефа и за прибавку к зарплате утаивала большую часть информации от отца, то есть от работодателя. И все эти настольные, напольные и подковерные игры велись в рамках общей конфиденциальности – без привлечения внимания коллег по работе, СМИ и правоохранительных органов. Не такой уж значительной фигурой был Сережа на политической сцене – никто наглым образом и не покушался на его конфиденциальность. Но убийство спутало карты. Отец опять напомнил охранникам о неразглашении и отпустил восвояси, а Пашке поручил разобраться. При жизни Сережи тот не хотел разбираться и даже боялся, а теперь приходится – отступать некуда, в том числе, и перед собственными страхами…

            Я не помню, нравился ли мне в детстве Сталлоне. Скорее всего, у меня уже тогда были другие идеалы. А Паша, значит, с детства пытался мыслить просто и пугался сложных умозаключений.

            И вдруг я понимаю, что он врет мне. Он соврал тогда, когда позвонил впервые с Сережиного телефона. Он сбил меня этой ложью с той правды, которую я знал о Сереже, о «других», и о наших с ним отношениях. Пашка заставил меня сомневаться. Простодушный Пашка попробовал схитрить – поставил себя на место преступника и признался мне, что убил бы из ревности. Мнимая, поддельная откровенность!

            Я едва не хохочу в лицо очередному клиенту.

            Почему я поверил ему? Почему позволил себе усомниться в Сереже? Пашка Дворжак – врун. Даже не так. Маленький растерянный врунишка, столкнувшийся с необъяснимым. Дело не в том, ревновал ли я, ревновал ли Пашка, ревновал ли воображаемый убийца. Дело в том, что в телефоне Сережи не должно было остаться ни одного номера телефона, ни одной записи, ни одного контакта. Дело в том, что Сережа привел в порядок, то есть уничтожил, все стикеры, все документы, все справки с синими печатями. Сережа заблаговременно подвел итог. Я знал об этом.

            Твердая почва снова возникла под ногами. Предательская качка на моем утлом судне закончилась.

 

            В выходные я с удовольствием заканчиваю начатое. Перезахороняю кости собаки, освободив их от железной цепи. Вскапываю клумбу и высаживаю на нее новую рассаду – все цветы с виду похожи, названий я не разбираю. Пора приводить в порядок и дом, запылившийся за зиму и напоминающий логово паука, поймавшего меня в свою ловушку. Отчасти я в ловушке – привязанный к быту, к дорогам на работу и с работы, к однообразному течению рабочих и выходных дней. Но я не чувствую себя стесненным обстоятельствами или собственными перверсиями настолько, насколько чувствовал себя стесненным Сережа – в своей повседневной роскоши. А сейчас, как никогда раньше, я свободен, несмотря на подозрения Дворжака и его простодушную ложь. И пускай я свободен только в рамках избранного пути, мне достаточно моей свободы, и я чувствую свою правоту, более того, – достаточность своей правоты.

            Чем можно заниматься за городом? Листать электронные книги, которые не увлекают, разглядывать красочные каталоги деревьев, которые не успеешь вырастить, смотреть порноканалы, которые не заводят. Пить, конечно. Это наиболее распространенный способ загородного времяпровождения. Искать компанию для этого не нужно – компания всегда в сборе, неподалеку на скамейке, готовая с одинаковым азартом слать гонца за самогонкой, просить милостыню у случайных прохожих и копать могилы новопреставившимся покойникам. Странно, что Сережа не брезговал приезжать ко мне сюда и даже не принимал моих извинений за неприглядную картину окружающего мира.

            Теперь мне кажется, что вряд ли чья-то еще нога переступит порог моего дома. Вряд ли я подпущу кого-то так близко…

            Легок на помине – на пороге возникает Пашка. Вид у него потрепанный и удрученный. Я не зол на него, не боюсь его, но и не рад его появлению.

– Ты говорил, у тебя водка есть.

            Он совсем не смотрит мне в глаза и не вспоминает о расследовании. Он по-прежнему смотрит сквозь меня, сквозь стены моего дома, сквозь это лето с предстоящими отпусками, сквозь все, что может волновать других людей, – смотрит прямо в свою беду, как в воронку. На миг мне даже становится жаль этого хитреца, и я достаю водку. Не видя меня, он проговаривает по слогам:

– Давай помянем Се-ре-жу…

 

-5-

            Раньше, замечая Дворжака рядом с Сережей на многочисленных мероприятиях, я не мог даже представить, что когда-то буду пить с ним водку. У себя дома. На помин души моего друга. Но теперь мне хочется выпить и помянуть Сережу искренне. С человеком, который тоже любил его.

            Как это можно изобразить на полотне реальности? Как встречу бывшего любовника с возможным? Нет, конечно. Дворжак никогда не набрался бы смелости открыться Сереже или самому себе в своем желании. Он и сейчас ничего не может выдавить, кроме расхожего «Царство небесное. Земля пухом».

            Царство небесное. Да.

– Я признаться должен, – говорит вдруг. – Не было твоего номера в его телефоне. Вообще никаких номеров не было. Я раньше твой номер срисовал, когда он звонил тебе постоянно. Мучило меня это: что за связь такая…

– И зачем признаешься?

– Потому что поминаем. Когда поминают, покойник смотрит и все слышит. Поэтому плохо о нем не говорят и не врут… А я тогда наблюдал, как вы созванивались, как он ездил к тебе, потом еще куда-то, к кому-то. Охрану всегда отпускал, мы и адресов толком не знали. Никому не хотелось вникать в это. Думали, чепуха, развлечения. Знать бы тогда… А потом он за границу улетел, вернулся – другим человеком, стал худеть, курить по пачке в день, загоняться. Все встречи прекратил. А потом вдруг к тебе вернулся. Но почему не виделись так долго? Ссорились? Бросал он тебя, а потом передумал? Он рыдал однажды после вашей встречи – практически в голос. Мы все перепугались. Но потом ничего такого не было. Все по-старому пошло, весело. Только без походов налево.

            Я слышу Пашкины вопросы, но не отвечаю. Не хочу вспоминать, когда это было и было ли. Пашке, подсматривающему в замочную скважину за Шефом, многое представлялось в фантастическом свете гипертрофированных, извращенных чувств.

– Все тебе показалось, Паша, – говорю я. –  Померещилось. На самом деле, все было куда проще. Сережа был гомосексуалистом и скрывал это от электората, чтобы сделать политическую карьеру. Перед выборами его убрали – как сильного конкурента. И все.

            Пашка пьяно мотает головой.

– Нет-нет. Никакой конкуренции тут не существует. Болото. Провинция. А убил его кто-то из ревности, потому что он только с тобой стал встречаться.

            Если бы Пашка следил за Шефом внимательнее, то знал бы, что воображаемому Отелло ревновать было не к кому: секса у нас с Сережей не было больше года. И мне кажется, что раньше Пашка выдвигал версию о том, что этим самым Отелло был я.

            Я усмехаюсь. Пашка совсем теряется в попытке пьяной дедукции. Для него непривычно это – анализировать, собирать мысли воедино, делать выводы. Ему бы действовать! И водка, и моя насмешливая ухмылка превращают его в тряпичную куклу в спектакле с живыми актерами. Не Дворжаку вычеркивать меня из этой постановки.

– Ты зря… зря так спокоен, – замечает он мне. – Я выяснял: ты не из этого города, не из области. Кто ты, что ты, зачем ты? Тут еще разобраться надо.

– Разбирайся, Паша, разбирайся.

– И на клумбе ты пистолет закопал, я уверен.

– Нет, клумбу не трожь. Я там уже укроп посеял.

– Тогда…

            Пашкин взгляд меняется. Он уже не смотрит в воронку беды, но и на меня смотреть по-прежнему избегает.

– Тогда.., – начинает снова.

            Я понял его, но молчу. Мне интересно, как он продолжит.

– Тогда давай, как ты с Сергеем Константиновичем… 

            Сказать бы – «никак».

– С тобой, как с Сережей? – спрашиваю я. – Думаешь, это поможет следствию? Вроде следственного эксперимента?

            Он не улыбается. Наоборот, теряется еще больше.

– Ладно. Пошутил я. Выпил – за руль не сяду. Да и ехать некуда. Койка есть лишняя?

            Я киваю в сторону соседней комнаты.

– Есть. И лишняя горячая вода тоже есть.

– Спасибо, Митя.

            Он идет в душ. Потом ложится на гостевом – всегда свободном – диване. Я дожидаюсь темноты и прихожу к нему. Пашка отодвигается спешно, обнимает нетерпеливо. Если он сейчас задаст хоть один вопрос, я уйду. Но Пашка молчит.

            Никогда не думал об этом… С Сережей у нас была долгая, парализующая, духовная, нематериальная близость. Да, он рвал ее бездуховными, грубыми, материальными изменами, но я не рвал. Я рву ее впервые – уже после его смерти…

            И это приносит мне облегчение. Может, мне Пашка нужен сейчас даже больше, чем я ему. Поэтому я так щедро ласкаюсь и заставляю его урчать сквозь зубы. У него крепкое тело – смуглое и жесткое на ощупь. Он совсем не похож на мягкого, густо поросшего белесыми волосами Сережу. Пашка похож на раскаленную кирпичную стену, которая вдруг валится на меня, настолько хаотичны и остры его движения. Я терплю и сквозь боль чувствую прежнее – рву давнюю связь, давнее горе, давнее отчаяние.

            Это слабость. Это все равно моя измена. Мне не хочется думать, что Сережа сейчас на нас смотрит. Я крепче обнимаю Пашку и обхватываю его бедра.

– Не надо. Я так боюсь, – говорит здоровый Пашка. – Давай потом как-то.

            Ложится на меня и целует в губы. Его тяжелое, горячее тело влипает в мое, просачивается в меня семенем и потом.

– Любил тебя Сережа? – спрашивает он, впервые глядя мне в глаза.

– Любил.

            Пашка мотает головой, словно хочет поспорить. Взмокший ежик волос недовольно шевелится на его макушке.

– Меня так манило это! Вы вдвоем. Еще раньше, до того, как он стал психовать и в сигаретном дыму задыхаться. Я был уверен, что влюбился в него, прирос, привязался. Но теперь мне кажется, это ты меня манил. Я везде тебя чувствовал – в каждой толпе, на каждой площади. Везде твой взгляд чувствовал… Я думал, что смогу это понять…

– Значит, все-таки следственный эксперимент? – я выбираюсь из-под Пашки.

– А тебе плохо со мной было?

– Хорошо.

– Как с ним?

– Лучше, Пашка. Как со Сталлоне.

– Блин, забудь это! – он толкает меня в плечо, но выходит слишком резко, и я снова падаю.

 

-6-

            Я почти не думаю о Пашке, но кожей чувствую, что он думает обо мне.

            Один день он думает молча, на второй день звонит и назначает встречу в городе.

– У тебя свой телефон есть? – спрашиваю я.

– Ну, есть.

– Зачем тогда продолжаешь звонить мне с Сережиного?

– А что такого?

– У тебя свой телефон есть?

– Ну, есть.

– Ну, вот.

            Через минуту он перезванивает с тем же предложением. Я поощряю его согласием, а сам думаю, способен ли Пашка, в принципе, вытеснить из моего сердца того, кому оно принадлежит.

            В кафе я вижу его, словно через новый браузер, – представляю, что передо мной незнакомый парень. Познакомился бы я с таким? Нет. Пашка слишком красив и слишком натурален. К тому же он хмур, в его лице всегда сосредоточенная угроза, он настроен враждебно к окружающему миру. Подозрительный Пашка – прирожденный телохранитель. У него здоровые кулаки и крепкие бицепсы. Он опасный экземпляр. Но как только я вспоминаю его пьяным в тот вечер – от собственного незнания, от растерянности, от неопытности, мне становится как-то по-детски тепло и уютно рядом с ним.  

 – Ты обо мне ничего не спрашиваешь и знать не хочешь, – начинает Пашка.

– Я по твоему лицу все вижу.

– А я вот выяснял…

– Ты говорил уже.

– И выяснил, – заканчивает он.

            О-о. Взгляд его становится тверже.

            Может ли Пашка узнать обо мне больше, чем знаю я сам? Вполне.

– Выяснил, где ты родился, где учился, как учился и чему…

            Сильный акцент на «учился». Ну, не всем же быть недоучками, Паша. Чтобы делать свое дело хорошо, этому нужно учиться, не полагаться на хаотичную практику и чужие комментарии в Интернете. И это касается любого дела.

– Почему мы не можем поговорить об этом дома? – спрашиваю я.

– Не можем! – отрезает Пашка. – Там ты меня отвлекаешь постоянно.

– Чем это?

– Всем. Самим собой, – выдает он. – А я узнал, что в школе ты ходил на секцию стрельбы из лука, был призером области по классическому луку. И очки тут ничуть не мешают.

– И что?

            Он многозначительно молчит.

– Чтобы сделать единственный выстрел и попасть, нужно быть достаточно метким, – резюмирует, наконец.

– Думаешь, лучник настолько хорошо может владеть огнестрелом?

– Думаю. 

– А ты бы промахнулся?

– При чем тут я? Не промахнулся бы, вероятно.

– А звук выстрела?

– Отовсюду был шум – шоссе, велопробег, экраны. Плюс глушитель, конечно. Лично я со своей позиции не слышал даже хлопка.

– И все это в целлофановом пакете?

– Скорее всего.

– А зачем все это? Какой смысл в такой сложной конструкции?

            Пашке снова приходится отвечать на вопросы, хотя он планировал только задавать.

– Я не знаю.

– Поедем сейчас ко мне.

– Зачем?

– Хочу тебя. Трахаться будем. Прямо на полу. Голыми. В самых разных позах.

– Но ты не отрицаешь, что ты ходил..?

– Не отрицаю, успокойся. Куда я только ни ходил: и на шахматы, и на стрельбу из лука, и на ски-арчери, и на флористику, и в театральный кружок. Теперь все это путается в голове, жить мешает.

            Сидя рядом с ним в машине, я пытаюсь рассуждать логически. Опасны ли его фантазии и допущения? По сдвинутым бровям Пашки я вижу, что он все больше значения придает своим сомнительным версиям. Может, стоит запретить ему мыслить в избранном направлении, лишив, например, секса? Я улыбаюсь. Можно. Но самого себя я лишать не намерен, слишком долго я без него обходился.

            К предвкушению удовольствия примешивается мысль о возможной опасности. Мысль эта не бодрит, но и не угнетает меня. Она проходит в моем сознании, словно за окном, близко и в то же время не затрагивая за живое. Возможно, опасность плохо материализуется в образе Пашки: это слишком неподходящий сосуд для нее. А возможно, во мне самом слишком мало осталось живой материи, способной реагировать на прикосновения скальпеля.

– Это же не ты? – шепчет мне Пашка в постели.

– А кого ты представляешь на моем месте?

– Нет, не сейчас, тогда…

            Тогда? На площади? На миг снова возникает перед глазами ясный день – Сережиной смерти – праздничный и сияющий блеском велосипедных шлемов, и сам Сережа – неожиданно красивый и торжественный, даже в своем сбивчивом приветствии. Искры от спиц рассыпаются брызгами по асфальту. Комментатор велозабега в манере заправского ди-джея выкрикивает что-то быстрее, чем движутся спортсмены.

– Тогда мы были счастливы, – говорю я.

            Мой ответ Пашка воспринимает как вызов.

– Ты думаешь, я не умею? Я по-всякому могу. Я порнуху смотрел.

            Его энтузиазм вдохновляет и меня. Давно уже я не занимался таким азартным и разнообразным сексом, как с теоретически подготовленным Пашкой. С практиками секс зашлифовывается, а с теоретиками всегда цветет новыми красками. Я чувствую, что Пашка много мечтал, наблюдая за Сережей.

            Раньше я избегал сближения с качками и рестлерами, и теперь мне странно видеть такое крепкое тело податливым и ждущим ласки. Только под утро Пашкин азарт немного стихает, переходит в щенячье поскуливание, в сонное нежничанье.

– Это ты специально делаешь, чтобы я тебя не подозревал? – спрашивает он шутя.

            Что я делаю? Сосу? Ну, если так…

– Да подозревай меня, сколько хочешь! – срываюсь я. – В чем хочешь! Мне все равно.

– Совсем не волнует? Или.., – он привстает с постели. – Тебе вообще на мое мнение наплевать? На меня?

            Теперь и я немного пасую. Раньше я не включал Пашку в свои дальнейшие планы. Ни в один. А он, выходит, стремится туда попасть.

– Так ты же сказал, что просто трахнуться хочешь – все равно, с кем. И Сережа тебя манил, и я маню, – парирую быстро.

            Пашка вскакивает.

– Ты попробовал, попрактиковался – иди теперь, – продолжаю я. – Живи своей жизнью. Занимайся сексом. Веди расследование. Отчитывайся перед Константином Михайловичем. Меня это не касается.

            Он быстро хватает с полу свои шмотки, натягивает кое-как и уходит.

            Да ладно. Просто секс. Не влюбился же он в меня. Как бы там ни было – у меня свой путь, мимо Пашки. Ни его следствие, ни возможная месть меня не беспокоят. Наоборот, порвав наши отношения, я развяжу ему руки. Пусть даст волю своим бредовым версиям, глядишь, и додумается до чего толкового.

            Но уснуть я уже не могу и под утро включаю телевизор. К моему удивлению, история бородатого адвоката еще не сошла на нет. Теперь он рассказывает журналистам о том, что бывшая жена угрожает ему расправой.

– Может и лицо кислотой облить. Она же идиотка, – доверяет он свои страхи «миллионам телезрителей».

 

-7-

            Утро приносит раскаяние. Вне зависимости от моих планов и моей памяти… не нужно было так резко обращаться с Пашкой. В некоторых вещах он совсем еще новичок. Ранить его – все равно, что подростка, который поступает с окружающими жестоко не из-за дурного характера, а в силу отсутствия точки отсчета добра и зла.

            К тому же, с ним приятно заниматься сексом. И он не дурак. Может, наивен, но далеко не глуп. Настраивать его против себя незачем, особенно когда он только-только настроился позитивно.

            Понятно, что нашим отношениям мешают его подозрения и прочая чушь, но если бы мы познакомились без связи с этой историей, связь возникла бы только между нами, и это была бы очень хорошая связь. При своей привычке выбирать неказистых интеллектуалов, я был бы рад Пашке. Это сейчас луна в моих глазах не может стать солнцем, потому что моя жизнь должна была угаснуть после угасания светила. Поэтому у меня нет никаких планов, в том числе, планов, связанных с Пашкой, но зачем заявлять ему об этом так демонстративно?

            А если не заявлять, то как объяснить свое отчуждение? Объяснить это сложно. Одновременно мне хочется, чтобы Пашка никогда не узнал о причинах моей резкости, и чтобы понял все сам, без моих подсказок. Чтобы никогда не догадался – и чтобы догадался. Чтобы ушел от меня навсегда – и чтобы вернулся. Чтобы обиделся на меня до крови – и чтобы простил. Чтобы убил меня – и чтобы поклялся в вечной верности. Объяснить это сложно.

            Чем он занят сейчас? Грустит ли? Обзванивает ли моих бывших учителей, сокурсников, преподавателей и любовников? Не исключено, что именно сейчас он звонит в банк и рассказывает первому, снявшему трубку, что я гей, подозреваемый в совершении преступления и требующий особой бдительности со стороны коллег и непосредственного руководства. Нехороши мои дела. Нехороши.

            Я погорячился с «симуляцией следствия». Дворжак, действительно, ведет расследование. Возможно даже такое, на которое не способна милиция. Он копает прошлое, разыскивает документы и очевидцев. Вдруг врывается еще одна непрошенная, предательская мысль: не прикидывается ли Пашка простачком а-ля Коломбо? Не трахается ли он со мной только для того, чтобы выудить скользкую истину? Он же упорный, он идет своим путем, он не сворачивает, даже если тропка петляет.

            Пашка. Пашка… где нашел тебя Сережа – на мою голову? Почему ни словом никогда не обмолвился о начальнике своей охраны? Ладно, Сережа слишком погряз в личных проблемах, чтобы замечать внешнее. Но я-то должен был подумать…

 

            Наконец, он звонит. Я на работе, у меня клиент, и я пропускаю его звонок. Он набирает снова, и мне вдруг начинает казаться, что телефон визжит на весь банк, заходится плачем, пытаясь меня дозваться. Я выхожу на лестницу и перезваниваю.

– Мне нужно спросить у тебя…

            Начинает Пашка, как обычно, без предисловий, но его голос звучит на удивление глухо. Поначалу он даже напоминает мне Сережин голос, и мурашки бегут по телу.

– Это не касается следствия. Это касается меня, Митя. Меня лично. Моей жизни.

            Я киваю, словно он может увидеть.

– Не могу говорить по телефону! – обрывает сам себя с глухой злобой в голосе.

            Но на кого он зол?

– Приезжай, Паш, в любое время, когда захочешь. И ничего не бойся, – говорю зачем-то.

– Да пошел ты!

            Остается очень мало вариантов, чтобы угадать причину его отчаяния. Что-то важное. Что-то, что касается его лично. Но и меня. А значит, и Сережи. Почему-то становится страшно за Пашку, пожалуй, так, как никогда не было страшно за себя.

 

            Поздно ночью он стучит в дверь, и я молча впускаю его в дом. Это не похоже на ту конспирацию, в условиях которой жил Сережа. Пашка ни от кого не скрывается, но выглядит не менее загнанным.

– Послушай, я сейчас скажу, что узнал… и как понял. Только не ври мне. Я попытаюсь как-то принять. Целый день уже пытаюсь.

            Он не садится. Отступает к окну, словно пятится от меня.

– Это важно. Это серьезный разговор, – повторяет мне.

– Я понял.

– Помнишь, Сергей Константинович улетал за границу, давно, больше года назад? Я стал устанавливать его связи там, поднял все оплаченные счета. Он не на отдых туда летал, не загорать. Он лежал в больнице. Конфиденциально, в частной, закрытой клинике. Там у него выявили вич. Здесь он никому не сказал об этом, не стал на учет, отказался от поддерживающей терапии. Даже отец не знал ни о чем. Он вел себя по-прежнему, только прекратил свои ночные встречи, а потом вернулся к тебе. Теперь… если идти дальше. Я думаю, что он заразил тебя. До или после, неважно. Отомстил ты ему за это или нет, неважно.

– А важно то, что мы трахались без презервативов? – договариваю за него я. – И что ты умрешь, не доведя свое следствие до конца? Не волнуйся, СПИД не убивает так быстро.

– Ты что, издеваешься?

            Кажется, вот-вот он ударит меня. Но я холодно смотрю прямо ему в глаза. Бей. Но зачем же считать меня таким подонком?

– Просто ответь, – просит Пашка.  

– Просто тебе врач ответит, когда сдашь анализы. Незачем было ко мне приезжать, я не доктор.

– Хранишь чужие тайны? Его нет! Его убили! Ты об этом слышал? Его больше нет! – орет Пашка. – Есть я. Есть моя жизнь. Я живой!

– Я знаю, как тебе страшно, – киваю спокойно. – Знаю. Но представь, что и это ты должен пройти и расследовать.

– Да будь ты проклят! Ты и твой вечно живой Сережа! Горите вы оба в аду! Из-за вас все!

            Во второй раз он убегает из моего дома. Что ж… Мой дом не ловушка. Я не держу никого насильно. И если Сережа раскаивался в своих изменах, то не потому, что я укорял его ими. Я всегда желал ему счастья – со мной, или с другими, или со многими неизвестными. Счастье обернулось несчастьем. Мог ли я уберечь его от этого? Вряд ли. Еще ни одна сварливая жена не уберегла мужа от измены. Еще ни один ревнивый муж не вернул жену своими подозрениями. А я вернул – уже после того, как Сережа узнал о своей болезни. Не сказал ни слова в упрек. Не прогнал. Не предал. Поддержал во всем.

 

-8-

            После ухода Пашки я думаю только о том, рассказал ли он все Константину Михайловичу. Милиции, возможно, не скажет, но отцу Сережи – вполне вероятно. И для того, чтобы просить его не делать этого, нужно говорить прямо, без тайн – говорить о Сереже, о его прошлом, доверять. А как доверять Пашке, если он сам мне не доверяет? Если упрекает меня тем, что с Сережей мы повенчаны на века.

            Я помню нашу первую встречу. Тогда он еще не был вице-мэром, а занимался вопросами культуры при муниципалитете, и на каком-то книжном форуме нас представил друг другу один общий знакомый. Помню, в то время я очень любил читать, интересовался всеми современными авторами и не пропускал ни одной книжной выставки. Тогда у меня не возникло даже мысли о том, что Сережа может быть геем. Не знал об этом и тот, кто нас знакомил, как, впрочем, ничего не знал и обо мне.

            Как Сереже удавалось хранить эту чертову конфиденциальность? Пускай моей скромной персоной никто не интересуется, но отец уже тогда пропихивал его в высшие сферы общества. Увидев его на форуме и обменявшись с ним малозначительными фразами, я вдруг подумал: «Какой серьезный, строгий, деловой человек! Он из тех, кто занят и сосредоточен настолько, что не замечает никого вокруг. Но если сейчас он оглянется, вернется, предложит мне свою визитку, я буду любить его всю жизнь!» Может, так отозвалось мое тогдашнее разочарование в людях, многочисленные, утомительные знакомства с «не теми», но я подумал именно так и посмотрел в спину удаляющемуся Сереже. Он вдруг остановился и оглянулся. Смотрел на меня – поверх голов – наверное, с минуту, а потом вернулся и протянул мне визитку с номером телефона. Я обвенчался с ним тогда – на шумной ярмарке, в ту минуту, когда он смотрел на меня. Я обвенчался с ним, но он со мной не обвенчался.

            Разве я могу рассказать эту историю Пашке? Конечно, нет. Он сочтет ее ерундой, нелепой отговоркой. Ему еще ни разу не приходило в голову, что вся наша жизнь – ерунда, отговорка перед смертью. Пашка еще ничего не понимает.

            Возможно, именно в этот момент он докладывает Константину Михайловичу все, что узнал о его сыне. Возможно, именно в этот момент у старика сжимается от боли сердце.

            Если бы Пашка сначала сходил в больницу и убедился, что я не вру ему, было бы проще. Было бы проще врать в другом, в чем-то однажды сказав правду. Нам ведь не привыкать к этому – в условиях строгой конфиденциальности. Но звонить ему и спрашивать после нашей ссоры я не решаюсь. Снова мечтаю о том, чтобы он вдруг сам все понял и мне не пришлось ничего ему объяснять.

 

            Странная сложилась ситуация – информационное поле замкнулось на Пашке. Именно он теперь приносит мне известия о внешнем мире: узнал то, выяснил это. Его сведения – старые новости из пожелтевших газет, записи на видеокассетах прошлого, но он узнает все впервые и подробно: занимался ли я шахматами, с кем встречался в институте, учился ли в театральной студии, любил ли Сережу, как Сережа проводил время за границей, был ли болен… И старые новости оживают для меня из-за его расследования – прежние кошмары врываются в сны и путают явь. Мне уже кажется, что Пашка звонил и признавался, что болен, что проиграл… проиграл свою жизнь смерти в шахматы, и поэтому хочет выбрать красивую, чистую, сияющую смерть, пусть и театральную. Фальшивая жизнь и не может быть перечеркнута иной, не фальшивой смертью…

            Просыпаюсь от ужаса, на губах еще остается крик «Нет, Пашка, не делай этого!» Крик этот знакомый, уже звучавший в моем космосе, и наяву он не пугает так, как во сне, потому что все уже сделано.

            А что я знаю о Пашке? Где его родина? Где его близкие? Откуда он взялся? И где он сейчас? Чем занят? Что с ним? С каждым днем ожидания мое незнание становится все более пугающим и постепенно вытесняет остальные мысли.

            Я звоню ему вечером, но он не отвечает. Понимаю, что мы не можем расстаться так просто, потому что все еще связаны – Сережей, его прошлым, расследованием, но все равно чувствую пустоту. Почти полночь. За шторой висит круглая луна. Нет ответа.

 

            На следующий день он приходит в банк. Выглядит это дико. Он подходит к моему столу и садится в кресло для клиентов. Я молчу, чтобы не привлекать внимание Юли, только вглядываюсь в его лицо. Оно по-прежнему кажется мне омертвевшим, и я не могу прочитать на нем радость от отрицательного результата анализов. Потом вдруг понимаю, что наше молчание со стороны кажется еще более подозрительным, чем разговор на личные темы.

– Я покурить, – киваю Юле.

– Угу, прикрою, – откликается она.

            Пашка выходит следом за мной на лестницу.

– Я не брал вчера трубку. Хотел сначала ответ получить из лаборатории.

– И?

– Все нормально. Здоров. Ты знал?

– Знал.

            Все равно чувствую облегчение. И безумное желание обнять Пашку. Он отстраняется удивленно.

– Неужели переживал за меня?

– Переживал. Любые тесты – стресс.

            Шутка кажется не слишком веселой.

– Я бы никогда не поступил с тобой так, как ты предположил. С Сережей у меня ничего не было после его возвращения из клиники. Не потому, что не находилось безопасного способа, а потому что его вина передо мной затопила все между нами, отчаяние стало поглощать его, целиком, без остатка. Он воспринял болезнь как крах своей жизни. Не хотел принимать полумер – лечения, режима и тому подобного. Вышло, что отец предостерегал его от такого образа жизни, а он смеялся над отцом, и был наказан. Вышло, что отец был прав, а он не прав. Что отец победил, а он проиграл. Сознаться в этом он не мог. Мог только рыдать на моем плече и вспоминать всех, кому не представлялся и кто не представлялся ему – в рамках той же конфиденциальности. И рассказать об этом он мог только мне. Когда он обернулся однажды на форуме, я поклялся себе, что буду ему верным – не только в койке, буду верным во всем. И даже сейчас, когда говорю о нем, чувствую, что нарушаю свою клятву. Но если ты понимаешь меня хоть немного, не рассказывай отцу о его болезни. Если еще не успел… Прошу тебя.

– Все это время у вас не было секса? – удивляется Пашка.

            Я пожимаю плечами.

– Так ли это важно? Мы были вместе. Я пытался заставить его жить, но чувствовал, что он умирает каждый день, что обречен более других. Психологически он был совершенно подавлен, от медицинской помощи отказался, здоровье давало сбои, хотя внешне он всеми силами старался остаться в привычном ритме. Это было тяжелое время. Время, когда родство перестало быть значимым. Время, когда конфиденциальность стала самой страшной пыткой.

– Когда у него остался только ты?

– Это тяжело вспоминать, Паша.

– А дальше?

            Я оглядываю холл банка. Совсем не подходящее место для откровений.

– А дальше ты все знаешь.

– Нет. Ничего не знаю. Теперь моя версия не стыкуется с твоим рассказом.

– А ты пристыкуй ее, Паша. Сейчас мне идти нужно. Просто хотел сказать, что волновался за тебя, что ты не чужой мне человек, что ты мне дорог…

– Тогда до вечера? – спрашивает Пашка, а потом привлекает меня к себе и бережно целует в губы.

– И моей конфиденциальности тоже не нарушай, – выговариваю я насилу.

            Он, наконец, улыбается.

 

-9-

            Пашка не очень годится на роль «понятливого». Было бы лучше, если бы он был более «в теме». Но даже со своим небольшим опытом, он уже должен воспринимать партнерский секс, случайные связи, необходимость пользоваться резинками не как реалии из «их» жизни, а как часть своей собственной. Но достаточно ли этого для понимания? Для сопереживания?

            Мысленно я пытаюсь объяснить Пашке, что Сережиной болезни могло и не быть. Что не образ жизни сам по себе привел к этому, и не осуждение отца. Виной стала случайность – случайная связь, случайная спешка, случайная небрежность. Случайность обратила жизнь Сережи в прах…

            Я пытаюсь объяснить это мысленно, зная уже, что рано или поздно мне придется облечь путаные мысли в простую, доступную для понимания форму. Но ничего не получается. Из меня плохой психолог, я не могу угадать, способен ли Пашка к эмпатии. Снова приходит мысль о том, что мне не следовало связываться с Пашкой, однажды уже поставив крест на своей жизни. А теперь я чувствую, что он мне нужен, что нужно его понимание.

            Мы договариваемся встретиться у него. Он приглашает меня в свою городскую квартиру. Я еду и знаю, что меня там ждет, какой разговор. Давит другое – неминуемая необходимость объяснять свои и Сережины поступки. Это объяснение касается только прошлого, но накрывает черной тенью и мое настоящее. В какой-то степени я сам все еще остаюсь тенью Сережи. Поймет ли это Пашка, так долго бывший его телохранителем? Возможно, мы стояли за плечами Сережи как два ангела – одному из них он доверял свою жизнь, а другому…

 

            Пашка открывает мне так быстро, что я понимаю: ждал.

            Больше нет необходимости изворачиваться и я спрашиваю прямо:

– Что ты решил?

– Сказал Константину Михайловичу, что это был политический заказ в рамках предвыборной компании. Что исполнитель бежал за границу, а заказчика установить невозможно.

– А доказательства?

– Предоставил и доказательства. Достаточные. Но… объясни мне, как ты мог решиться на это?!

            «Объясни» все-таки догоняет меня.

– Он так хотел. Это было единственное, чего он еще хотел от жизни – такой смерти. Ты знаешь, что такое «смерть на миру»? Это чистая, сияющая смерть, возносящая свою жертву из земного конфиденциального ада прямо в открытые небеса.

– Он совсем не думал о тебе.

– Я бы все выдержал.

– Ты не знаешь, о чем говоришь! В милиции ты признался бы и в убийстве Кеннеди.

– Я поклялся Сереже, что исполню его волю. Он обдумывал все очень долго. Зачистил все контакты, удалил все номера. От меня требовалось не только не подвести его при жизни, но и не предать после смерти – все выдержать и ни в чем не признаться. Я настроился именно на это. А не на знакомство с тобой.

– То есть он допускал, что тебя арестуют? Или даже не сомневался в этом? И ты настроился отдать за него свою жизнь?

– А ты разве не тем же занимался ежедневно?

– Но это была работа, а не фанатизм.

– Нет, и с моей стороны это не был фанатизм. Это была преданность, уважение его решений, его воли, его разума. Мы прошли сложный путь, я отговаривал его очень долго, убеждал принять ситуацию, смириться, покаяться перед отцом, начать терапию. Но для Сережи это было недопустимо. Он не хотел ни жить, ни умирать в стыде и муках совести.

– Все из-за старика?

– Он требовал от сына слишком многого. Нельзя было нагружать на слабого человека такую строгую конфиденциальность… Тем более, что старик все равно знал о его ориентации. И вы все знали, поэтому в трудовом договоре и был пункт о неразглашении. Но ему хотелось, чтобы посторонние видели Сережу идеальным, самым лучшим, достойным его сыном. Он не понимал, что Сережа и так был самым лучшим…

– Мне показалось, старик вздохнул с облегчением, когда я рассказал ему свою версию – о политической конкуренции и предвыборной гонке. Даже не стал уточнять деталей, не стал узнавать, как убийца выкрал оружие... Где теперь этот пистолет?

– В пакете. На дне реки. Как ты и говорил.

            Я чувствую слабость, словно мне не хватает воздуха. Хочется открыть окно настежь. А еще больше – узнать у Пашки, что же дальше, но его память все еще перебирает детали прошлого.

– В последние дни Сергей выглядел почти счастливым. И тогда, на площади мне показалось, что это очень хороший день…

– Так и было.

– Значит, так ты любил его…

– Значит, так.

– А он? Нет-нет, – Пашка мотает головой. – Он так никого не любил. Он просто время проводил, развлекался, подцепил где-то эту хворь, мог и тебя заразить. Он совсем не думал о тебе…

– Он же тебе нравился, – напоминаю я.

– Но я не знал, что он так с тобой поступает. Подставляет тебя, выглаживает свою жизнь красивой смертью…

– Тогда считай, что я это все выдумал. Убил его из ревности и придумал эту историю, чтобы тебя разжалобить. Еще и совратил, между прочим.

            Пашка на секунду теряется.

– Нееет, меня не проведешь, – улыбается все-таки. – Я тебя знаю. Просто… сейчас в тебе очень много чужой смерти, и ты не можешь обо мне думать. Но я и не требую. Только не прогоняй меня, а я буду тебе верным… Я вот загадал сегодня: если ты согласишься ко мне приехать, значит, признаюсь, что люблю тебя. Что хочу жить… просто жить… без этих ваших тайн. Я работу нашел новую – буду одного адвоката охранять, – переключается Пашка. – На него бывшая жена готовит покушение. Кислоту с собой все время носит. Может и на меня кислотой ляпнуть…

            Я смеюсь. Чья-то мифическая жена вмиг вырастает до размеров горгоны и вытесняет наши прошлые – такие реальные – кошмары.

– Ты зря смеешься. Риск нешуточный, – добавляет Пашка. – Ну, ничего. И не такое бывало.

            Пашка словно подводит черту, отсекая «былое». Остаемся только мы вдвоем.

 

2012 г.

  

Вернуться в ПОВЕСТИ

 

Сайт создан

22 марта 2013 г.